Номер 19 (815), 19.05.2006

ТАК НАЧИНАЛАСЬ ВОЙНА

В начале лета 1941 года нередкостью стали учебные воздушные тревоги. Гас свет, по небу метались лучи прожекторов. В городе, где рядом – бабушка, дедушка, тетя было не страшно, страшно стало на даче, в темной комнате, где под потолком шуршала бабочка-мертвая голова, о которой рассказывала сказки наша молоденькая домработница Фрося, любительница, как сказали бы сейчас, триллеров. А мама с папой приезжали из города поздно, пробирались в кромешной тьме дачными закоулками. Папа ворчал: "Не нужно было выезжать на дачу 13-го, да еще в пятницу – черная пятница не подходящий день для выезда на дачу". Мама возражала: "Ну куда уж позже, ребенок и так почти половину июня провел в городе".

Я ждала воскресенья, когда родители никуда не уезжали с дачи, а наоборот, к нам приезжали гости. Солнечное воскресное утро 22 июня началось замечательно. Я только забралась в родительскую постель и устроилась между мамой и папой, как пришла с рынка Фрося и бросила мне в руки подарок — небольшой наполовину красный, наполовину синий мячик (я его хранила более 50 лет, а потом он куда-то пропал). Папа поднялся, включил радиоприемник "Маршал" (новинка и дефицит того времени) и стал прокручивать станции. Вдруг мама его остановила: "Подожди, тут что-то... немцы..." Она начала переводить: "Русские суют свой нос, куда их не просят... Гриша! Это война!". Мужской голос умолк, заговорила женщина: "Вы слушали выступление Риббентропа", – перевела мама. Вскоре у нашего приемника собрались все соседи по даче.

На следующий день мы перебрались в город, бросив на даче все вещи (кроме радиоприемника, который пришлось сдать).

Так началась война.

Переезд занял немного времени, как я уже сказала, мы перебрались налегке. Мама сразу же убежала к бабушке в больницу (за два дня до начала войны бабушка попала в больницу, где ей удалили желчный пузырь), папа уехал на киностудию: он, как начальник сценарного отдела, замещал директора Березинского, то ли просто застрявшего где-то с киногруппой у западной границы, то ли раненого или даже погибшего там – сейчас уже не помню, помню только, что потом вся эвакуация Одесской киностудии легла на плечи отца, но об этом позже.

Я взяла новый мячик и вышла во двор. Во дворе я застала мою самую любимую подружку – Марочку Райгородскую – дочку ветеринара (в их квартире стоял неистребимый запах лекарни), утешавшую двух соседских малышей – Абу и Осю. Напротив них стояла, подбоченясь, белобрысая Нинка. "Врет, все она врет, не ревите, она же вруша", – говорила Марочка, вытирая подолом своего платьица сопли малышей. "А вот и не вру, вот и не вру!" – закричала Нинка. – "Мой папа милиционер, он все знает. Он сказал, теперь мы всех жидов поубиваем, а они – жиды, и их родители – жиды, а может, и ты жидовка?" – ткнула она в Марочку пальцем. Вечером я рассказала папе и маме о том, что услышала во дворе. Сидевший при этом дедушкин коллега, переплетчик Фрадис, вздохнул: "Надо уезжать, такие "свои" могут оказаться не лучше немцев".

Так я впервые узнала, что есть такое мерзкое слово: "жиды".

Так начиналась война.

В конце 41-го года, уже будучи в Тбилиси, мы узнали о том, что Марочка с семьей и еще несколько десятков людей погибли в степи под Армавиром, расстрелянные с самолетов, налетевших на колонну беженцев, тащившуюся на подводах. Как эти сведения дошли до нас, кто из спасшихся добрался до Тбилиси и рассказал о трагедии, не знаю. А о судьбе Абы, Оси, их родителей и других евреев – наших соседей по дому на Ленина (Ришельевской), 27, мы узнали уже после войны.

Соседку Вайсфельд облили смолой и сожгли в подвале. Остальных погнали по дороге смерти. Отец малышей вел за руку Осю, Абу он нес на руках. Время от времени его обливали водой – это в морозные дни ноября-декабря 1941 года. Малыш умер на руках у отца, но он долго не мог решиться оставить его у дороги, пока не упал вместе с ним. Были в этой колонне и хорошенький, кудрявый восьмилетний Гарик с мамой. Нам, семилетним, он казался большим мальчиком, он уже ходил в школу, перешел во второй класс. Мы подсмеивались над тем, что в школу на Ленина и Жуковского – "подумаешь, каких-то два квартала", его водила няня. Эта няня души не чаяла в мальчике. Когда уводили евреев с нашего двора, мать Гарика отдала няне все свои ценности, чтобы она смогла спасти мальчика. Няня сначала попыталась Гарика спрятать, но наш дворник Лукьян вытащил ребенка из погреба, куда его отвела няня, и толкнул в толпу к матери. Тогда няня бросилась к румынам, предлагая им выкуп – известно уже было, что румын можно было подкупить. Но Лукьян вырвал у старухи пакет с драгоценностями и закрыл перед ее носом ворота.

Из более чем двух десятков наших соседей-евреев, оставшихся в Одессе, выжила только одна молоденькая девушка, голубоглазая блондиночка, которую спас румын. Он прикладом выгнал ее из сарая, в который согнали евреев, шепнув: "Беги". Уже издали, закопавшись в стог сена, она видела, как полыхал сарай, слышала крики. После войны она нам рассказала о всех пережитых ужасах.

Но ничего этого в первые дни войны мы еще не знали. Не знали, что, не отпустив нас с мамой в эвакуацию на подводах вместе с семьей Райгородских, отец спас нам жизнь.

Мы с мамой еще месяц оставались в городе, пока отец не забрал нас к себе на киностудию, с которой он не мог отлучаться, и мы жили вместе с ним в его кабинете в домике, где сейчас Союз кинематографистов.

Без него мама забирала из больницы бабушку, у которой не заживали швы после операции, без него оборудовалось в подвале бомбоубежище, без него мне приобретались меховая шапочка-ушанка для защиты от осколков и детский противогаз. А я вместе с другими детьми училась по звуку самолетного мотора отличать наши самолеты от немецких (у немецких моторов был какой-то прерывистый звук). Играя во дворе, мы каждую минуту поднимали голову вверх, прислушиваясь к безоблачному голубому небу. Иногда мы улавливали рокот мотора немецкого самолета раньше, чем взвывала сирена воздушной тревоги. Тогда я мчалась домой, натягивала на голову меховую шапочку, сумку с противогазом через плечо, и бегом в бомбоубежище.

Вот так начиналась война.

Итак, папа организовывал эвакуацию киностудии. Домой он не приезжал, только часто звонил по телефону. А мы с мамой оставались в городской квартире с бабушкой и дедушкой (у бабушки все не заживали послеоперационные швы).

По-прежнему, играя во дворе, мы, дети, прислушивались к ярко-голубому летнему небу, не донесется ли с него прерывистый гул моторов вражеского самолета. По-прежнему, при малейших признаках тревоги, даже чуть опережая сирену, я мчалась домой (благо жили мы на первом этаже), быстро хватала сумку с детским противогазом и толстую меховую шапочку (от осколков) и мчалась в другой конец двора, где в одном из самых глубоких подвалов под нашим домом (подвалов было много, говорили, что из одного из них, где была оборудована прачечная, был даже ход в катакомбы) жильцы устроили бомбоубежище. Так было до 22 июля. Но сначала еще об одном событии, которое еще дальше отодвинуло мое безоблачное довоенное детство. Мама повела меня в парикмахерскую, где велела постричь меня под мальчика. Мы собираемся в эвакуацию, а в дороге негде будет мыть тебе голову..." Парикмахер вздохнул: "Да... война – это вши". Я заревела, прикрывая ладошками голову. Не знаю, как бы справились со мной мама и пожилой парикмахер (который, кстати, постриг меня под машинку, страшно дергавшую меня за волосы и оставившую на голове кошмарную "лестницу"). Но тут произошло событие, заставившее меня прекратить сопротивление. В этой крошечной парикмахерской, где-то у железнодорожного вокзала, были два кресла. За вторым работала женщина. Когда мы пришли, она начинала брить клиента. За слезами я не заметила, что и как произошло. Я услышала громкие голоса и увидела, как парикмахерша, в кресле у которой сидел клиент с одной выбритой, а второй намыленной щекой, входит почему-то с улицы с двумя военными. После короткого разговора, во время которого выбритая щека клиента то краснела, то белела, военные увели этого мужчину и повели куда-то. Еще с минуту было видно, как он шел по улице с одной бритой, а другой намыленной щекой, пытаясь рукой обтереть с лица пену. "Шпиона поймали, шпиона поймали", – стоял в парикмахерской приглушенный гул. Парикмахерша дрожащим голосом спросила: "Кто следующий", но почему-то никто не спешил сесть к ней в кресло. Наконец, с улицы вошел какой-то военный и, увидев пустое кресло, сел в него.

Был ли тот человек, действительно шпионом? Или в охваченной шпиономанией стране (к бдительности призывали тысячи плакатов), где столько лет выявляли "вредителей", в шпионстве могли обвинить и невинного человека из-за шляпы, очков, галстука, повышенной вежливости, случайно оброненного иностранного слова. Что стало с этим человеком? Разобрались ли с ним в комендатуре или расстреляли без долгих разговоров? Не знаю. Но я еще раз почувствовала, что началась война и все теперь будет по другому – страшно и непонятно.

Вечером 21 июля к нам пришла подруга моей тети – Марья Матвеевна. Она с мужем и двумя детьми жила неподалеку в большом сером, по-моему, четырехэтажном доме. Она долго уговаривала тетю и маму перебраться к ним. У них под домом было настоящее бомбоубежище. "Мы даже детские кроватки там поставили и беленьким застелили..." Но мама и тетя отказались. Не хотели оставлять бабушку и дедушку. Бабушку даже в наше бомбоубежище не переносили. Во время воздушных тревог они с дедушкой оставались в квартире. А мы с мамой, тетей и ее детьми – восьмиклассницей Любой и трехмесячным Юрочкой пережидали тревогу в темном и сыром подвале на каких-то ящиках. Но в общем было не очень страшно: немцы прилетали, начинали выть сирена, тявкать зенитки, и вражеские самолеты убирались восвояси. Все изменилось 22 июля. В этот день на Одессу посыпались бомбы. С воем сирены я побежала домой за привычной амуницией. "Беги в бомбоубежище, – крикнула мама. – Я только бабушке оставлю лекарство". Когда я выбежала во двор, грохнул первый взрыв. Меня схватила за руку соседка – Роза Гуральник и потащила за собой в подворотню. Там, прижавшись к стене, мы простояли весь страшный налет 22 июля. Взрывы, зарево от горящих зданий (4 бомбы попали в дома, как бы квадратом окружавших наш дом). Мама почти сразу обнаружила, что меня нет в подвале, но ее уж не выпустили. Когда бомбежка закончилась, и мама увидела меня живую и невредимую (не считая шока – эта бомбежка мне снилась много лет), она опустилась на землю, и ее долго не могли поставить на ноги. Одна из четырех бомб, упавших вблизи нашего дома, попала в дом, где жила Марья Матвеевна. Дом рухнул. Муж Марьи Матвеевны стоял у входа в бомбоубежище. Взрывной волной его выбросило наружу. Он вместе с несколькими саперами и жильцами соседних домов начал раскапывать завалы. Работа шла медленно. Вначале были слышны крики людей: "Откапывайте нас, мы живы". Затем все смолкло. Муж Марьи Матвеевны (не помню, как его звали) последние метры завала раскапывал руками (боялись киркой и заступом зацепить людей). Первое, на что он наткнулся, были ручки одного из погибших его детей. В этом же доме погибла моя фребеличка Лисана (Лидия Александровна) – немка по национальности, учившая меня немецкому языку с пяти лет.

На следующий день папа, отправив тетю с детьми и бабушкой с дедушкой в эвакуацию, забрал нас с мамой к себе на киностудию.

(Продолжение следует.)

Елена КОЛТУНОВА.