Номер 14 (657), 11.04.2003

СУДЬБА ОДЕССИТА

— Разрешите, Иван Сидорович?

— А, это вы, Кауфман, можете войти, хотя не я вас вызывал. Прошу туда, – и начальник отдела кадров университета рукой указал на малоприметную с первого взгляда дверь, обитую алюминием.

Студент, с недоумением пожав плечами, постучал. Тяжелая дверь отворилась, и на пороге Кауфмана встретил молодецкого вида мужчина.

— Заходите, не смущайтесь, Петр Исаевич, – сказал он, протягивая вошедшему руку.

— Рад лично познакомиться: капитан Алексеев, Владимир Анатольевич.

"Ну, все, – подумал Петя, – началось". Он тяжело вздохнул. Между тем капитан, широко улыбаясь, продолжал: – Не волнуйтесь, Петя. Разрешите я буду так вас называть. У меня дочь старше вас. Я еще в прошлом году хотел с вами поближе познакомиться, потолковать... Меня более всего интересует ваша учеба и общественная деятельность.

На последние два слова Владимир Анатольевич сделал особое ударение.

— Признаться, ваши академические успехи нас очень радуют. Присаживайтесь, как говорится, в ногах правды нет.

Кауфман опустился на край стула, стоящего у стены. Алексеев все стоял, как бы раздумывая, что ему предпринять.

— А знаете, Петя, – продолжал кагэбист, наконец удобно усаживаясь в кресло, – ведь мы с вами земляки. Я родился и много лет прожил на Николаевщине, в Березанке, некогда входившей в состав Одесской области. Учился в Одессе, знаю и люблю этот город. Кстати, когда вы в последний раз были дома, у родителей?

Петя все еще не мог прийти в себя. Он сидел, ерзая на месте, премного конфузясь, плохо представляя, что происходит на самом деле. Капитан все видел, все понимал. Он смотрел на девятнадцатилетнего одессита почти с сожалением, не торопил с ответом, а может быть, пока и не стремился разговорить студента.

— Хотите чаю? – И не дожидаясь петиного согласия, Владимир Анатольевич достал из рядом стоящей тумбочки две чашки, заварной чайник и термос с кипятком.

— Ах, да, – всполошился капитан, – и лимон у меня найдется, и сахар.

— Конечно, – подвигая чашку с душистым чаем к Пете, продолжал Алексеев, – Новосибирск – не Одесса. Признаться, я долго привыкал к сибирским морозам, к длинной зиме и отсутствию моря. Да мало ли чего мы лишаем себя, перебравшись за тысячи километров от родных пенатов. Но у меня – служба, а у вас – блестящая научная перспектива. Не так ли?

Петя решил: больше молчать нельзя. Ну не ребенок он, в самом деле.

Пригласил его на беседу так называемый куратор. Это ведь в порядке вещей. А он сдрейфил, нехорошо. Но проклятое предчувствие...

— Я, знаете, Владимир Анатольевич, не покидал бы родного города, если бы не пресловутая графа, ставшая своеобразным проклятием, "волчьим билетом" для многих жителей Украины...

— Но позвольте, – прервал Петю капитан Алексеев, – вы учитесь, и других евреев не подвергают дискриминации. Или я ошибаюсь?

— Да, я – студент и ко мне в Новосибирске неплохо относятся, но у нас по-прежнему нет выбора; мы чувствуем себя париями в советском обществе, в котором антисемитизм проник во все его поры.

Петя замолчал, считая, что и так сказал достаточно. Владимир Анатольевич закурил, видимо, желая чем-то заполнить затянувшую паузу. И вдруг он неожиданно спросил:

— Поэтому вы дали себя втянуть в нелегальную сионистскую организацию?

Кауфман ждал подобного вопроса. Правда, Петю удивило слово "втянуть", как будто его заставили или как-то вынудили вечерами спешить на квартиру Лени Шойхет или Марины Резник, чтобы с другими ребятами изучать язык предков, историю своего народа, спорить о настоящем и будущем еврейского государства...

— Если не хотите, можете не отвечать на мой вопрос, – более мягко произнес Алексеев. "Тогда, что же он от меня хочет? – подумал Кауфман. Кагэбист как будто не настроен ко мне враждебно, не запугивает, не угрожает. Что они затеяли?"

Петя не сомневался: рано или поздно органам государственной безопасности станет известно, что он уже второй год посещает кружок по изучению иврита. Вопрос в том: какие репрессии за этим последуют.

"Нельзя мне молчать", – вновь решил Кауфман. Пете казалось, что время остановилось, и он уже много часов сидит в обществе сотрудника враждебной ему организации.

— Пейте чай, а то он совсем остынет. Только здесь, в Сибири, я понял, что значит для русского человека хорошо приготовленный чай. Не так ли?

Алексеев, обращаясь к Пете, смотрел на него дружелюбно и даже как будто старался подбодрить.

"Ну, давай, скажи ему, что ты думаешь, только не молчи, как истукан, – ругал себя Кауфман, – сейчас или никогда!" Но язык стал таким тяжелым и, несмотря на чай, во рту пересохло.

Петя, отвечая на вопрос Алексеева, лишь молча кивнул головой, но затем начал говорить такое, что спустя многие годы, вспоминая первую в своей жизни беседу с кагэбистом, все еще не мог понять: какие чувства вынудили его, девятнадцатилетнего юношу, в 1971 году, в самый разгар антисемитской кампании, открыть душу человеку, призванному карать за инакомыслие, ненавидеть за другой образ жизни, культуру, язык...

— Вы хотите знать, что побудило меня, советского студента-комсомольца, обратиться к своим истокам в то время, когда даже такие слова, как "иврит", "иудаизм", "Израиль" вызывают в лучшем случае откровенное подозрение?

В Одессе моя семья живет на улице Островидова, в доме номер пять. Это в центре города, и обитатели дома – люди в основном респектабельные, среди наших соседей было немало евреев. И все же с раннего детства мне давали понять, кто я есть, что я – не такой, как большинство, что я – еврей. Дети, как принято, часто ссорятся, потом мирятся. Я, как единственный ребенок в семье, особо опекался своей мамой. Стоило мне выйти погулять во двор, как моя мама через каждые полчаса выглядывала из окна и громко кричала: "Петя, Петенька!" И когда я отзывался и показывался ей на глаза, она успокаивалась. И если кто-то пытался меня обидеть, мама лично старалась разобраться, как она считала, с "хулиганом", ибо знала, что драться я не способен.

Такая опека раздражала моих товарищей. Они нередко избегали моего общества, а если принимали меня в свою компанию, то с немалым опасением, что моя мама, ненароком, вздумает вмешаться в наши игры.

Нет, я никого не обижал и менее всего готов был делить ребят своего двора на евреев и "гоим". Я просто не мог и не стремился определить их национальность; правда, делил своих сверстников на корешей и прочих. Вот эти "прочие" не желали мне простить, что у меня такая мама, обеспечивающий свою семью папа, любящая бабушка... Именно тогда, в семилетнем возрасте, я услыхал от "прочих" такую оскорбительную дразнилку:

Жид-пархатый, номер пятый
На веревочке висит
К стенке жопой говорит..."

Правда, распевали они этот дворовой фольклор, когда ссорились со мной или с моей мамой. От обиды я горько плакал. Бабушка старалась меня утешить, говоря: "А ты отвечай так: "Жид? Хорошо, но я буду жить, а ты – подохнешь!"

Школа – счастливая пора. Учеба давалась мне удивительно легко, особенно успевал я по математике, но это не спасало меня от насмешек и кличек. Драться по-настоящему я так и не научился, но обижаться готов был по любому пустяку.

Математику нам преподавал Григорий Исаакович, и пошли разговоры, будто мои отличные оценки и похвальные грамоты из-за особого отношения ко мне педагога. Тогда чем объяснить пятерки по целому ряду других предметов?

В начале девятого класса я стал комсомольцем и очень этим гордился, но уже через несколько месяцев случилось ЧП.

Каждую неделю кто-то из членов ВЛКСМ выступал с обзором политических событий. Когда подошла моя очередь, я тщательно начал готовиться. Эта случилось в 1967 году, в конце апреля. На Ближнем Востоке – крайне напряженная обстановка и, разумеется, основной упор своей политинформации я делал на событиях в этом регионе.

Я откровенно рассказал своим одноклассникам, что там происходит и в отличие от официальных сообщений позволил себе высказать собственное мнение. Мне было ясно, что соседи Израиля стремятся его уничтожить, и если случится война, то еврейскому государству будет грозить смертельная опасность. Я выразил уверенность: Израиль, несмотря ни на что, победит.

В классе поднялся невероятный шум. Более всего моим выступлением возмущался комсорг Николай Кишенко. Объявив меня сионистом и провокатором, он поспешил в райком комсомола с доносом. Через два дня спешно собрали комсомольское бюро, на котором было решено исключить меня из рядов ВЛКСМ.

Но администрация школы замяла скандал. Комсомольские вожаки ограничились объявлением строгого выговора, правда, с занесением в учетную карточку.

(Продолжение следует.)

И. МИХАЙЛОВ.