Номер 38 (731), 24.09.2004
Игорь ПОТОЦКИЙ
Повесть
(Продолжение. Начало в №№ 29-34, 36, 37.)
9
Клод Берне рассказал мне, что одно из своих сочинений Оливье Мессиан посвятил лесному жаворонку. Вот и гордая парижанка Селин Маларже на этой встрече со мной взяла роль жаворонка, а лес весь Париж. Жаворонок, по словам моей юной подруги, веселая птица, напоминающая снежинку, которая может застрять в седой бороде. "Представь себе, Путник, весело говорит мне Селин, из твоей бороды внезапно вылетит жаворонок. Она явно про себя смеется довольно злорадно, но этого мне не показывает. Клод Берне разинет рот от удивления".
Слишком часто в последнее время она говорит о Клоде Берне. Чем он ее все-таки поразил? Возможно, она не думала, что среди клошаров есть интеллигентные люди. Да и клошар ли Клод Берне? Порой мне кажется, что он нацепил на себя очередную карнавальную маску. Кто-то из его соседей сказал мне, что Берне сейчас весь сосредоточен на своей новой книге о черной клоаке Парижа. Этот семидесятилетний писака хочет в очередной раз прославиться. Зачем человеку слава на пороге смерти, перед тем мгновением, когда душа отделяется от тела и парит, будто бабочка, над землею, пытаясь найти себе подруг-союзниц? Мне в последние годы не нравится размышлять о смерти, но Клод о ней помнит, но говорит обычно с насмешкой: "Только бы мне не усохнуть, словно египетской мумии". Потом он нахально спрашивает: "Разве я не элегантен в своих лохмотьях?"
Сейчас, как мне кажется, Селин Маларже ответит на мой вопрос, хоть я его не в силах озвучить. Ее веселость быстро прошла, она как-то сразу погрустнела и почти не смотрит на меня. Я не стану ее торопить. Пусть обдумает первую фразу, ведь самое трудное начать исповедальный рассказ. Я говорю нейтральным тоном: "О, Париж!"
Селин берет меня под руку, что делает не так часто. Я, утешая ее, внезапно произношу изречение Лотмана, давно ставшее афоризмом: "У каждого кустика своя акустика", а мимо нас по Парижу снуют сотни, тысячи людей, одиноких и группами, но я сейчас не чувствую с ними связи: моя душа настроена на музыку Селин. Девушка, хоть это и звучит вычурно, состоит из музыкальных октав, вернее, из звуков, их легко уловить, следует только прислушаться, отключив от себя все остальные мелодии. Тут мне видится Мессиан, окруженный своими самыми талантливыми учениками Булезом, Ксенакисом, Штокхаузеном, Лорио, а он, их педагог, говорит о них: "Я люблю их всех, какими бы они ни были спокойными, нежными, неистовыми, бунтующими, миролюбивыми..." Мне кажется, что эта величественная пятерка идет впереди нас, и совсем не удивляюсь, когда Селин говорит: "Дед мне рассказывал, что и Мессиан при фашистах сидел в концлагере".
И вот тут Селин доверяет мне почти неправдоподобную историю, смысл которой заключается в том, что несколько лет назад она, разочаровавшись во всех и во всем, уехала в Берлин, а деду и родителям оставила записку: "Я себе на две недели устроила, представляете, римские каникулы". Музыка замолкают остаются только слова. И белое, как снежное марево, лицо Селин, но мне его нельзя сейчас обогреть в своих жестких ладонях.
Она говорит безжизненным, траурным голосом, но руки ее жестикулируют, словно она дирижер оркестра. "Я сняла, доносится до меня ее монотонный голос, лишенный привычных красок, самый дешевый номер в затрапезной гостинице, где жили, в основном, турки и албанцы. Мне казалось, что небо обрушилось на меня, а по земле я хожу по чистой случайности. Пятки мои кровоточили, а на ладонях опять-таки была кровь; смыть ее было невозможно. Даже музыка меня не спасала, а голоса людей раздражали так, что мне хотелось лишиться слуха. Берлин казался мне, что было совсем не так, черным городом, по нему проносились черные ветра, а ночные тени преследовали меня даже днем.
Я замыслила тогда, даже страшно выговорить, уйти из жизни. И дала себе последнюю неделю непонятно зачем. Пятница, которую я себе наметила, приблизилась неимоверно быстро. Ноты первой октавы скомкались во мне, а прочие октавы погасли. Я почему-то шептала только два слова: "Контрастная полифония".
Не знаю, как я дошла до станции метро. Помнится только, что я то бежала, то передвигалась медленнее улитки. Это станция была открытой не глубоко под землей, а на ней. Людей было довольно много. Все плыло перед моими глазами. И вдруг я уловила пытливый взгляд благообразного старца. Я сразу почувствовала, что он смотрит на меня не как на красивую женщину, а чувствует мое состояние. Может быть, его мозг обладал телепатическими качествами. Я, ничего не соображая, попыталась заслониться от него ладонями. Мои губы продолжали повторять: "Контрастная полифония". И неожиданно для себя я подошла к нему почти вплотную. И услышала его старческий голос: "В юности мы все находимся на грани безумия, но не следует давать волю чувствам". Все это он проговорил спокойным голосом, потом неожиданно спросил: "Вы ведь пианистка, не так ли?" "Да, сказала я. Мои родители имели такую слабость... Им, понимаете ли, нравится Шопен". "Вполне их понимаю, голос его стал более ясным. Все эти мазурки так возбуждают к жизни". "Если бы, мне с ним не хотелось спорить, к тому же жить мне оставалось несколько минут, и меня они излечили". "Ладно, сказал мне старик, бросайте ваше нытье, проводите меня до дома, а там я угощу вас обедом". Я пыталась отвязаться от его назойливости, но у меня ничего не получилось: я пошла вместе с ним, кляня себя за свою нерешительность.
Я не стану останавливаться на нашем обеде. Потом мы сидели в креслах напротив друг друга. Он сказал мне: "Можете, чтобы не остаться одной, заночевать у меня, но завтра вы мне что-нибудь сыграете, а потом я вас отпущу на все четыре стороны".
И я ему сыграла на следующий день Шопена. Но мазурки в моем исполнении клокотали морскими волнами, когда ветер желает проявить свою силу, но вальсы и этюды, если только я их тогда играла, были более спокойными. Я старалась не смотреть на старика, сидевшего рядом со мной, но несколько раз мы встретились взглядами; я почувствовала его восхищение. Впрочем, когда я окончила игру, сидела опустошенная, он ничего не сказал, а только заставил меня выпить бокал ликера, вполне возможно, португальского; точно не помню. И подвел меня к окну, за которым ликовал, как я подумала, не Берлин, а Париж. Он сказал: "Непредсказуемый город, не так ли? Мы пытаемся разгадать его тайны, а он читает наши души".
Я смотрела на часть улицы, на нее накладывались очертания всего Парижа; я тогда тяжело задышала, словно мне не хватило воздуха; на моем лице выступили слезы, а он, этот мерзкий старик, зло рассмеялся. И принес мне альбом с фотографиями, где он был молод, находился в Париже, но на нем была форма гестаповца. Я не досмотрела этот фотоальбом, а бросила его на пол. Он его поднял и аккуратно положил к себе на колени, а мне показалось, что на стенах комнаты и на потолке появились капли крови. И тогда я вскочила, выбежала из его квартиры, боясь, что он меня остановит..."
(Продолжение следует.)
Одесса, 2003 г.