Подшивка Свежий номер Реклама О газете Письмо в редакцию Наш вернисаж Полезные ссылки

Коллаж Алексея КОСТРОМЕНКО

Номер 48 (1145)
21.12.2012
НОВОСТИ
События
Культура
Актуальная тема
День адвокатуры
Вперед - в прошлое!
Спрашивайте - отвечаем
Интернет
16-я полоса
Криминал
Спорт
Мяч в игре

+ Новости и события Одессы

Культура, происшествия, политика, криминал, спорт, история Одессы. Бывших одесситов не бывает!

добавить на Яндекс

Rambler's Top100

Номер 48 (1145), 21.12.2012

Мы продолжаем публикацию материалов, посвящённых 90- летию старейшей на просторах СНГ одесской молодёжной газеты. Начало см. в № № 15-24, 26-47.

БОЛЬШИЕ СТУПНИ ЕРВАНДА...

(Продолжение. Начало в № 47.)

О Гипфрих, внезапно ушедшей из жизни, я недавно писал - и о ее истовом служении газетному делу, о преданности своим редакторам, как бы они порой ее ни грузили, какими бы взрывоопасными ни были их характеры, и о неумолимо-бескорыстном отношении к пишущим новичкам, не каждый из которых выдерживал Людмилин словесный прессинг, а говорила она почти безостановочно, всегда, ибо по любому случаю, о чем бы ни заходила речь, у нее была наготове собственная поучительная история.

Некоторые Людмилу искренне любили, как, например, блестящий, умный, фундаментальный в анализе любой темы журналист Белла Кердман, относившаяся к Гипфрих, несмотря на не такую уж большую разницу в возрастах, отчасти по-матерински, оставшаяся ее ближайшей подругой, да что там - единственной ее семьей, до самого последнего дня. Иные Людмилу терпеть не могли, раздражаясь ее, чего греха таить, болтливостью, настырностью, правками, которые казались излишне компромиссными, опасливыми. Но ни те, ни другие, ни газетные старожилы, ни новички не могли отрицать того, что "Искру", а позже, кстати, и "Вечерку" можно было считать детищем Людмилы в той же, а, если говорить о первой, и в большей степени, нежели чадом тех, кто эти газеты выдумал и редактировал. Без нее, постоянно находящейся на посту, за всегда распахнутой в тыльный закуток самого большого зала "Искры" дверью, по крайней мере, этой газеты и вообразить себе было нельзя. Притом - тут я исхожу из собственного опыта - от нее нельзя было ожидать на выстраданном, политом молодой кровью и потом материале резолюции, наподобие той, что начертал мне как-то раз один из наших больших редакторов: "Фильма я не видел, но, думаю, писать о нем в таком тоне нельзя".

Людмила была, в силу своих многолетних журналистских занятий, человеком всесторонне образованным, знающим толк во всем на свете. А уж когда дело казалось культуры - кино, театра или, чего доброго, поэзии, в тонкостях которой она разбиралась на уровне собственного немалого мастерства, доверять ей можно было безоговорочно. Ежели чувствовала в твоих писаниях некую фальшь, наверняка стоило засесть за рукопись заново. И опять- таки - странность. Сегодня, когда ее уже нет, она сгущается в моем сознании не крепко пожилым замом редактора нынешней "Вечерки", а той, подтянутой, легко перемещающейся на суховатых, сильных ногах дамой, которая, перелистывая длинными, худыми пальцами твою писанину, что-то приговаривает в унисон чтению и время от времени поглядывает на тебя испытующе из-под светлой челки сквозь вздернутые по краям и заоваленные снизу очки...

3

А в микроскопическом кабинетике, куда меня усадили на место откочевавшего в партийную газету обоюдоострого и в писаниях, и на язык, находящегося в вечной полемике со всем миром и, конечно же, самим собой, поэта Михайлика, занимал, несмотря на природную субтильность, все отведенное четверым пространство бесспорный эрудит и, по слухам, вчерашний (во студенчестве) диссидент Евгений Голубовский, чье легкое перо не знало роздыха и покоя. Стол его был завален по сторонам стопками папок, набитыми какими-то документальными материалами, письмами, начатыми и отложенными до времени рукописями, а между этими рукотворными монументами, зыбко колеблющимися, когда кто-нибудь неосмотрительно громко хлопал дверью, размещался, как в раме, сам Голубовский, который, чуть склоня в сторону лобастую голову (хотелось сказать любовно - башку, так много в ней всякого разного содержалось), покрывал беглыми, тонкими, наклонно летящими буквами страницы сухой, ломкой, желтоватой газетной бумаги, которую нам разрешалось марать, сколько душа запросит.


Если большинство из нас перед планерками усиленно насиловало воображение, пытаясь придумать, что бы такое навалять в очередной раз, Голубовскому терзать себя не приходилось вовсе. Ему достаточно было мягкими своими ладошками; тонкими, не привычными к грубой работе, но зато уверенно и любовно орудующими пером и бумагой, да и женскими прядями, пальчиками, перетасовать папки на столе; открыть любую из них, погрузиться в ее таинственное нутро, чтобы на свет появилось нечто весьма занятное, никому доселе не известное, безусловно стоящее публикации и, зачастую, сенсационное. Будь у него, к примеру, поболе времени, уверенности в себе и авантюристичности, "Похождения Шипова..." написал бы он, а не Окуджава, потому что о поразительной истории клеветы на графа Толстого, исходящей из придорожного трактира, он узнал, если мне не изменяет память, задолго до исторического романиста.

Впрочем, возможно, это было позднее, в "Вечерке", куда в один прекрасный день перебрались лучшие "искровцы". Однако, как бы там ни было, Голубовский, занимавшийся в газете разнообразными культурными проблемами, коллекционировавший сборники, первые и факсимильные издания поэзии серебряного века; собравший великолепную коллекцию одесской живописи; ставший впоследствии еще и замечательным издателем, который возвратил обществу много забытых имен, уже тогда выглядел фигурой уникальной. Ее блеска ничуть не приглушало то случайное обстоятельство, что рядом, стол в стол, пристроился к нему начинающий, похожий покатыми плечами, шарообразной (вот тут можно) башкой и могучим затылком на громадный, доисторический валун, быстро входивший в силу драматург Родион Феденев.

Феденев что-то писал время от времени и для газеты, но сутками напролет - для себя. Сейчас уже точно не помню, что именно, скорее всего, пьесы, с прецизионной точностью нанизывая на туго натянутые невидимые, идеально прямые невидимые линии мельчайшие, почти микроскопические буковки. Делал он это часами, покрывая вереницами достойных Левши и ясно различимых, пожалуй, лишь в "мелкоскоп" строк, страницу за страницей, любую из которых можно было бы забрать в рамку и разглядывать, не вникая в ее смысл, как самостоятельное произведение искусства.

Феденев по сторонам не отвлекался, нас почти не замечал. Склонившись над столом, как бы прикрывая рукопись слегка нависающими и приопущенными вниз плечищами, был деловит и только громко сопел, когда разгонялся настолько, что начинала болеть рука. Лишь изредка, откинувшись назад, он поводил глазами по сторонам и вступал с окружающими в ленивую беседу, не столько интересуясь их мнением по поводу затронутой вскользь темы, сколько отдыхая от столпотворения персонажей, населявших разрабатываемый им сюжет. Когда он покинул редакцию - уже не помню, куда он подался, не в завлиты ли, а на его месте утвердился брат актера и тогдашний муж красавицы, киностудийного художника по костюмам - Валерий Мигицко, Феденева стало страшно не хватать. Новый жилец отдела культуры был вполне безвредным, но производил невероятно много информационного шума. Когда он говорил, торопливо, чуть надтреснутым, расслаивающимся баритоном, будучи всякую минуту готовым рассмеяться, но как бы постоянно подавляя смех, казалось, что вибрирует и грохочет само пространство. А когда замолкал, наступала звенящая тишина. Нарушало ее, правда, нечасто, лишь раскатистое "р" еще одного жителя нашей "коммуналки", будущего прозаика, академика мало кому известной французской академии литературы, впоследствии - выдающегося знатока житейских перипетий гетманских родов Богдана Сушинского.

Угодил в "Искру" Богдан прямиком с действительной воинской службы. Где он служил и чем там прославился, знать не знаю. Думаю, был отличником боевой и политической. Известны мне лишь две вещи: Сушинский любил кататься в командировки на село, а когда был в городе, ваял за маленьким столиком у самого входа в нашу комнату короткие рассказы. Начинал он, помнится, на русском. Но быстро, раньше других, идентифицировал себя украинцем, перешел на родной язык и, по меньшей мере, раза два в неделю убеждал меня, сильно напирая на упомянутое "р": "Валерра! Нужно писати гарнi новели!" Этим он и занимался.

А в поездках, куда я охотно с ним отправлялся, ибо он был в молодости парнем непритязательным и веселым, мы, справившись с делами, обязательно затевали вечеринку с местным людом, и, когда выпивали, правда, всегда в меру, Богдан брал гитару и заводил непритязательную песенку, вполне отвечавшую нашим молодым склонностям, которые всегда активизировались вдали от цивилизации с ее чопорностью и соглядатайством. "Ах, косы твои! Ах, бантики! / Ах, прядь золотых волос! / На блузке витые кантики / Да милый курносый нос".

Богдан так душевно заливался, такие выделывал голосом чувствительные коленца, что хотелось петь и петь, и еще выпить, ибо жизнь хороша и сулит столько любви, сколько мы сможем вынести. Много позже я узнал, что песенка была не просто приблатненный пустячок, а под названием "Первокурсница" входила в репертуар поющего МАИ (знаменитого Московского авиационного института), а слова и музыку написал некий С. Баканов, популярный студенческий автор. Вот так-то. Прошло время, и Сушинский петь, вероятно, перестал. Зато писал, не переводя дыхания. И насочинял столько книг, что, по-моему, перещеголял Диккенса и Бальзака, вместе взятых. Но к "Искре", где однажды послужил некоторое время даже заместителем редактора, это, конечно, отношения не имеет.

А как забыть мягкую, по-кошачьи нежную, волнующе колеблющуюся при ходьбе, помавающую (хороший русский глагол) бедрами, наделенную прекрасными беззащитно-чувственными глазами и оливковой кожей Анечку Федорову, вдохновлявшую многих "искровцев" на отчаянные безумства до тех пор, пока не вышла вдруг замуж за художника Святослава Божия?! Как забыть ее, если наши сердца, несмотря на дружбу со Славой, при виде поразительной курьерши, весь день неторопливо путешествующей с гранками и полосами в руках, через дорогу - в типографию и обратно - если наши сердца, стоило заслышать ее низкий голос, ее отрывистый, чуть хрипловатый смешок, начинали выпрыгивать из груди, и было ясно, что любой из нас, коли повезет, с наслаждением нарушит одну из божьих заповедей! Анечка перемещалась из приемной в нашу с Голубовским комнату, минуя по длинной диагонали единственный в редакции зал, стены которого украшали картины местных живописцев и графиков, а за главным столом восседал невероятный Ян Сафронский, который провожал восхитительную девицу своими выпуклыми, бесстыдными глазами, и начинающие тут же топорщиться усы открывали белоснежную, хищную улыбку.

4

Ян в газете вел спортивную тему. По-моему, никогда не пытался слишком усердствовать, но информацию о голах-очках- секундах публиковал исправно, и тем самым свое пребывание в газете оправдывал сполна. До сих пор не знаю, откуда он взялся - вроде бы, из Азербайджана, и куда делся - поговаривали, эмигрировал в Израиль. Но я ведь не пишу документальной повести об "Искре". Моя задача передать свои впечатления от населявшего редакцию разнокалиберного люда, который, помимо того, что вы сможете найти в этих торопливых заметках, выпускал, между прочим, газету, и очень, скажу я вам, хорошую. Ян был за своим столом фундаментален и недоступен случайной критике. Последнюю он встречал с такой яростью, что его сразу же принимался приводить в чувство Михаил Рыбак, наш вездесущий миротворец- фотокор, постоянно обретавшийся, как ему, стоглазому летописцу, и положено в окрестностях секретариата и, значит, в двух шагах от Сафронского.


Миша, увенчанный плоской шевелюрой; с лицом иронически- печальным, рассеченным глубокими носогубными складками, охватывающими мягкий подбородок, когда улыбался, ослепительно молодел; маленькие его, прищуренные, лукавые глазки начинали озорно постреливать, а вся его асимметричная - одно плечо чуть ниже другого, мягкие, слегка подогнутые коленки, легкая сутулость - фигура напоминала обращенный к собеседнику добродушный вопросительный знак. При этом Рыбак всегда помахивал пачкой сырых отпечатков или зажимал их, если уже высохли, под мышкой, так как всегда таскал свои фотографии с собой. Не было дня, когда ему не нужно было раздать, раскидать по столам старших и младших литсотрудников хотя бы с десяток- полтора снимков, без которых (не то, что теперь) их статьи вышли бы невыразительными, слепыми. Правда, помимо служебного заказа, он, если выдавалась минутка, раз-другой щелкал наших "писателей" при исполнении редакционного задания и с удовольствием вручал им эти снимки в качестве бонуса, подарка от фирмы.

Сейчас уже ясно, что милейший Мишаня, в котором все нуждались, как в манне небесной, был последним в наших краях настоящим газетным фотокорреспондентом. Он не гнушался никакой работы. Демонстрация - так демонстрация, заводской цех - даешь цех, милицейский рейд - пусть будет рейд, свадьба - играем свадьбу, молотьба - и то дело! Он изъездил, исколесил, исходил всю область сотни раз, вдоль и поперек. И не только область. Снимал и в Киеве, и в Москве, и за границей. Визы ему даже в те непростые времена открывали охотно. Знали, он не клюнет на "клубничку". Не было вокруг нас человека, которого он не знал. Не существовало темы, которая казалась бы ему неинтересной. Он умел и делал все. Другие предпочитали что-нибудь вкусненькое - спектакли, жанровые сцены, портреты или живописные картины природы. Рыбак харчами не перебирал. Ему доставляло особенное, профессиональное удовольствие самую обыкновенную, прозаическую натуру подать как конфетку. Не все, конечно, получалось на ять. Но бывали случаи, когда из самой обыденной фотоситуации он выбирался с работой, заслуживающей публикации в альбоме "Интерпресс-фото".

(Окончание следует.)

Валерий БАРАНОВСКИЙ.

На фото Михаила РЫБАКА:
Валерий Барановский.

На фото Михаила РЫБАКА:
Юрий Михайлик, Евгений Голубовский, Борис Деревянко.

На фото: Михаил Рыбак и Ян Сафронский.

Версия для печати


Предыдущая статья

Следующая статья
Здесь могла бы быть Ваша реклама

    Кумир

З питань придбання звертайтеся за адресою.